А еще лет через десять или одиннадцать явился на киевскую заставу мальчишка, пробрался к Илье в шатер и сказал – здравствуй, храбр. «И чего?» – спросил Илья. «Да я Микола, ты меня под Соколиным нашел». «И чего?» – повторил Илья. «Да ничего», – сказал Микола и пошел заниматься хозяйством. Холопы вытолкали его взашей, но мальчишка оказался настырный и кусачий. Еще через год Илья отпустил холопов без выкупа, а Микола остался.
Теперь это был не по годам крепкий и не по годам же деловитый парубок, ревниво оберегавший своего храбра от любых посягательств услужить. Микола не крутился вокруг Ильи ужом, но всегда оказывался там, где надо было подать-принести, наточить-начистить, сготовить и постелить. Он же был у храбра за казначея и скупо выдавал ему деньги на развлечения. Ограбить Миколу, когда Илья отправлялся в загул, никто даже не пытался – связываться с оруженосцем «самого Урманина» глупцов не было. К тому же парубок на редкость остервенело для такого молодого орудовал булавой и топором. На смертный бой он еще не годился, конечно, но из шутейных схваток с другими оруженосцами киевской дружины неизменно выходил победителем. Илью не раз уговаривали продать мальчишку, подарить или проиграть, но Урманин только фыркал. А на вопрос, что он будет делать, если парня захочет взять к себе князь, ответил как отрезал: не захочет.
Сейчас Микола ехал на санях по узкой киевской улочке. Перед ним тяжело бухала копытами немногочисленная охрана Добрыни, а где-то совсем впереди застилали свет два великана. Могучая Бурка и крупный белый жеребец заняли всю дорогу, а их всадники едва не задевали плечами стены и скаты крыш.
Добрыня пребывал в задумчивости, что-то считая про себя, шевеля губами, загибая пальцы. Ни дать ни взять купец, сводящий убыль с прибылью. Богатый варяжский гость – это надо было знать, что по крови Добрыня природный древлянин, а то и не догадаешься. Он плотно запахнулся в шубу, надвинул шапку на глаза, и только по небрежной роскоши одежды да выбивающейся из-под шапки светлой гриве понятно было, что не торговый это человек, ох, не торговый.
Илья, напротив, глядел беззаботно. Напарившийся в бане, дочиста отмытый, сытый и чуть-чуть пьяный, с подстриженной и расчесанной бородой, он ехал как на праздник. На плечах его красовался алый зимний плащ с меховой оторочкой, длинные темные волосы стягивала золотая повязка. Поперек седла лежал боевой топор, отделанный серебром.
Добрыня все загибал пальцы и с каждым пересчетом грустнел. Он выглядел моложе своих пятидесяти лет. Жизнь не наложила на его лицо той меты, которой припечатывает обычно пробившихся к власти коварством и убийством. Добрыня пребывал отнюдь не в мире с человечеством, но зато в мире с собой. Он никого и ничего не боялся. И он все еще был очень красив.
Илья, напротив, был страшен. Не столько уродлив, сколько именно страшен. Звероватость его облика переходила грань, за которой уже не виден мужчина-хищник, так привлекающий женщин, а начинается просто зверь. Крупная голова Ильи была утоплена в непомерно широкие плечи, могучие руки казались несуразно длинны, толстые крепкие ноги – быку впору. А сколько кожи пошло на его сапоги и перчатки, боязно было подумать.
Легкая улыбка, с которой он сейчас озирался по сторонам, пугала. Так мог бы скалиться матерый волчище, надвигаясь на человека. И выражение лица, и клыки были у Ильи как раз.
Он вдруг о чем-то спросил Добрыню.
– А? – отозвался тот, продолжая считать на пальцах.
– Где Дрочило?
– Ушел дрочить, – сказал Добрыня.
Илья раздраженно шмыгнул носом.
– Из младшей дружины многие ушли, – сказал Добрыня.
Подумал и добавил:
– И многие уйдут.
– Дрочило мне пригодился бы. На это дело. Он сильный.
– Сильных много, – отрезал Добрыня. – Только храбров мало среди них.
Илья снова шмыгнул носом и вдруг стремительным ударом топора срубил с крыши здоровенную сосульку. Поймал ее и принялся сосать.
– Оттепель была? – невнятно полюбопытствовал он. – А я и не заметил. Проспал.
– Два, от силы три дня. Потом снова прихватило, теперь в полях толстый наст. Снег осел, но сверху корка чуть не в палец. Такая, что кони режут ноги. Учти.
Илья отбросил сосульку.
– Мне тут на ум пришло…
– Да ну?!
– Волхв из Девятидубья говорил, что Перун очень злопамятный бог, – сообщил Илья, не замечая насмешки.
Добрыня тяжело вздохнул и широко, напоказ, перекрестился.
За его спиной перекрестились охранники. Позади, на санях, Микола спрятал в варежку улыбку.
– Я так просто, – объяснил Илья и тоже перекрестился.
– Христос милостив, – сказал Добрыня. – Он не оставит нас в беде.
Теперь перекрестились все.
– Меду бы, – сказал Илья.
Киевская старшая дружина, вернее, та ее часть, что еще могла и хотела драться, летом стояла лагерем на берегу Днепра, а зимой перебиралась в город. Лагерь называли «заставой», видно, в память о тех временах, когда старшие дружинники были младшими и сиживали на настоящих заставах. Кто-то сказал – и пошло: застава. И просторный городской дом, служивший дружине местом сбора, тоже именовали так.
Городская застава появилась не случайно. Во время оно старшая дружина решала свои дела в княжем тереме. Сборища заканчивались пирушками, и всем было очень весело, особенно князю. Но с годами князь посерьезнел. Былого пьяницу и жизнелюба, державшего без числа наложниц и гулявшего месяцами, стали все более увлекать хозяйственные вопросы. Дружина, которая тоже заматерела и топорами уже махала редко, а в основном отдавала указания, сначала обрадовалась. Но вскоре загрустила. Князь оказался слишком дотошен. Ему хотелось разъяснить до последней косточки самый незначительный предмет. Из-за княжьей въедливости случалась ругань по мелочам, а замирившись, бояре привычно упивались до сваливания под лавки. Выходило как-то глупо и не по-государственному, хотя все очень старались.